All thеsе moments won't be lost in time like tears in the rain
Перечитываю Мартовские иды, рыдаю над Катуллом, он скоро умрет.
Каждое соприкосновение со стихами Катулла устраивает моему внутреннему миру встряску. Пусть я даже перечитываю тысячу раз известные мне стихи, которые к тому же помню наизусть. Меня поражает то, как этот человек раскрывается в стихах, выставляя на обозрение все чувства, которых обычно люди так стесняются - и крайнюю степень счастья, и отчаяние. Это какая-то безумная любовь, которая, наверное, раз в тысячелетие встречается в жизни. Я не верю, что можно написать такое, не испытывая. Это придворные поэты, "язва века", упражнялись в изящной словесности, тонких чувствах, галантностях и прочей любовной шелухе.
А вот Катулл:
"Ненавижу ее и люблю. "Почему же?" - ты спросишь.
Сам я не знаю, но так чувствую я - и томлюсь."
"Спросишь, Лесбия, сколько поцелуев
Милых губ твоих страсть мою насытят?
Ты зыбучий сочти песок ливийский
В напоенной отравами Кирене,
Где оракул полуденный Аммона
И где Батта старинного могила.
В небе звезды сочти, что смотрят ночью
На людские потайные объятья.
Столько раз ненасытными губами
Поцелуй бесноватого Катулла,
Чтобы глаз не расчислил любопытный
И язык не рассплетничал лукавый."
Тут такие порывы, и чувства захлестывают сквозь века, и совершенно неясно, как столько времени сами же римляне могли не замечать, забывать, не ценить Катулла. Стихи были утеряны. Только в 13 веке в его родном городе нашли единственную сохранившуюся книгу со 113 (в нумерации 116) стихотворениям. Еще чуть-чуть, и крик от 1 века до н.э. уже бы не дошел.
"Катулл измученный, оставь свои бредни:
Ведь то, что сгинуло, пора считать мертвым.
Сияло некогда и для тебя солнце,
Когда ты хаживал, куда вела дева,
Тобой любимая, как ни одна в мире.
Забавы были там, которых ты жаждал,
Приятные — о да! — и для твоей милой,
Сияло некогда и для тебя солнце,
Но вот, увы, претят уж ей твои ласки.
Так отступись и ты! Не мчись за ней следом,
Будь мужествен и тверд, перенося муки.
Прощай же, милая! Катулл сама твердость.
Не будет он, стеная, за тобой гнаться.
Но ты, несчастная, не раз о нем вспомнишь.
Любимая, ответь, что ждет тебя в жизни?
Кому покажешься прекрасней всех женщин?
Кто так тебя поймет? Кто назовет милой?
Кого ласкать начнешь? Кому кусать губы?
А ты, Катулл, терпи! Пребудь, Катулл, твердым!"
А потом внезапно:
"Если желанье сбывается свыше надежды и меры,
Счастья нечайного день благословляет душа.
Благословен же будь, день золотой, драгоценный,
чудесный,
Лесбии милой моей мне возвративший любовь.
Лесбия снова со мной! То, на что не надеялся, -сбылось!
О, как сверкает опять великолепная жизнь!
Кто иа людей счастливей меня? Чего еще мог бы
Я пожелать на земле? Сердце полно до краев!"
И стихи гуляли по всему Риму.
Вот что пишет Уайлдер в обличиях Корнелия Непота и Цицерона:
«Разве тебя не поражает, — спросил я, — что Катулл пускает это стихотворение по рукам? Не могу припомнить, чтобы так, без утайки, открывали свое сердце». «Тут все поражает, — ответил Цицерон, вздернув брови и понизив голос, словно нас могли подслушать. — Ты заметил, что он постоянно ведет диалог с самим собой? Чей же это второй голос, который так часто к нему обращается, голос, требующий, чтобы он „терпел“ и „крепился“? Его поэтический гений? Его второе „я“? Ах, друг мой, я противился этим стихам сколько мог. В них есть что-то непристойное, Либо это непереваренный жизненный опыт, не до конца преображенный в поэзию, либо он чувствует как-то по-новому. Говорят, его бабушка с севера; может, это первые порывы ветра, подувшие на нашу литературу с Альп. Стихи не римские. Читая их, римлянин не знает, куда девать глаза, римлянин краснеет от стыда. Но они и не греческие. Поэты и раньше рассказывали о своих страданиях, но их страдания были уже наполовину залечены поэзией. А в этих! — тут нет утоления печали. Этот человек не боится признать, что страдает. Быть может, потому, что делится этим страданием с собственным гением. Но что это за второе „я“? У тебя оно есть? У меня оно есть?»
Каждое соприкосновение со стихами Катулла устраивает моему внутреннему миру встряску. Пусть я даже перечитываю тысячу раз известные мне стихи, которые к тому же помню наизусть. Меня поражает то, как этот человек раскрывается в стихах, выставляя на обозрение все чувства, которых обычно люди так стесняются - и крайнюю степень счастья, и отчаяние. Это какая-то безумная любовь, которая, наверное, раз в тысячелетие встречается в жизни. Я не верю, что можно написать такое, не испытывая. Это придворные поэты, "язва века", упражнялись в изящной словесности, тонких чувствах, галантностях и прочей любовной шелухе.
А вот Катулл:
"Ненавижу ее и люблю. "Почему же?" - ты спросишь.
Сам я не знаю, но так чувствую я - и томлюсь."
"Спросишь, Лесбия, сколько поцелуев
Милых губ твоих страсть мою насытят?
Ты зыбучий сочти песок ливийский
В напоенной отравами Кирене,
Где оракул полуденный Аммона
И где Батта старинного могила.
В небе звезды сочти, что смотрят ночью
На людские потайные объятья.
Столько раз ненасытными губами
Поцелуй бесноватого Катулла,
Чтобы глаз не расчислил любопытный
И язык не рассплетничал лукавый."
Тут такие порывы, и чувства захлестывают сквозь века, и совершенно неясно, как столько времени сами же римляне могли не замечать, забывать, не ценить Катулла. Стихи были утеряны. Только в 13 веке в его родном городе нашли единственную сохранившуюся книгу со 113 (в нумерации 116) стихотворениям. Еще чуть-чуть, и крик от 1 века до н.э. уже бы не дошел.
"Катулл измученный, оставь свои бредни:
Ведь то, что сгинуло, пора считать мертвым.
Сияло некогда и для тебя солнце,
Когда ты хаживал, куда вела дева,
Тобой любимая, как ни одна в мире.
Забавы были там, которых ты жаждал,
Приятные — о да! — и для твоей милой,
Сияло некогда и для тебя солнце,
Но вот, увы, претят уж ей твои ласки.
Так отступись и ты! Не мчись за ней следом,
Будь мужествен и тверд, перенося муки.
Прощай же, милая! Катулл сама твердость.
Не будет он, стеная, за тобой гнаться.
Но ты, несчастная, не раз о нем вспомнишь.
Любимая, ответь, что ждет тебя в жизни?
Кому покажешься прекрасней всех женщин?
Кто так тебя поймет? Кто назовет милой?
Кого ласкать начнешь? Кому кусать губы?
А ты, Катулл, терпи! Пребудь, Катулл, твердым!"
А потом внезапно:
"Если желанье сбывается свыше надежды и меры,
Счастья нечайного день благословляет душа.
Благословен же будь, день золотой, драгоценный,
чудесный,
Лесбии милой моей мне возвративший любовь.
Лесбия снова со мной! То, на что не надеялся, -сбылось!
О, как сверкает опять великолепная жизнь!
Кто иа людей счастливей меня? Чего еще мог бы
Я пожелать на земле? Сердце полно до краев!"
И стихи гуляли по всему Риму.
Вот что пишет Уайлдер в обличиях Корнелия Непота и Цицерона:
«Разве тебя не поражает, — спросил я, — что Катулл пускает это стихотворение по рукам? Не могу припомнить, чтобы так, без утайки, открывали свое сердце». «Тут все поражает, — ответил Цицерон, вздернув брови и понизив голос, словно нас могли подслушать. — Ты заметил, что он постоянно ведет диалог с самим собой? Чей же это второй голос, который так часто к нему обращается, голос, требующий, чтобы он „терпел“ и „крепился“? Его поэтический гений? Его второе „я“? Ах, друг мой, я противился этим стихам сколько мог. В них есть что-то непристойное, Либо это непереваренный жизненный опыт, не до конца преображенный в поэзию, либо он чувствует как-то по-новому. Говорят, его бабушка с севера; может, это первые порывы ветра, подувшие на нашу литературу с Альп. Стихи не римские. Читая их, римлянин не знает, куда девать глаза, римлянин краснеет от стыда. Но они и не греческие. Поэты и раньше рассказывали о своих страданиях, но их страдания были уже наполовину залечены поэзией. А в этих! — тут нет утоления печали. Этот человек не боится признать, что страдает. Быть может, потому, что делится этим страданием с собственным гением. Но что это за второе „я“? У тебя оно есть? У меня оно есть?»